Предметы старого быта. Рассказы - Инна Шолпо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я хочу тебя…
Она сняла бусы и положила их на ковер, рядом. Максим взял их в руки. Они были чуть-чуть теплые сзади, возле застежки, где соприкасались с телом. Сердолики, нагретые солнцем ее тела. Тело… Сосуд. Амфора с драгоценным вином.
– Чего тебе не хватает, Максим? Ну, скажи мне… Отчего ты всегда молчишь? Или читаешь эти мрачные стихи?
Есть горы в краю моем,– а моря нет —пшеничных волн окоем,– а моря нет
Она отняла бусы и потянулась к нему. Подставила открытые губы, вдохнув с поцелуем его дыхание. И, когда ее язык прикоснулся к его небу, показалось ему, что он умирает.
Господи, какое счастье! Какая мука! Есть ли хоть что-нибудь, что останется после нашей любви? Ничего, ничего, ничего…
…есть сосен зеленый плеск,– а моря нет —текучая синь небес,– а моря нет —и ветра хриплая песнь —– а моря нет.1
– Ты… ты плачешь?
Он то погружался в Киммерийские тёмные воды страсти, то взлетал к вершинам солнечных волн.
Как мало нужно двоим любящим: только пустой берег, да звезды, да плащ ее волос. Слеза дрожит жемчужиной в ложбинке между ее ключицами. И женщина принимает его, как раковина, и погружает в пучину морских вод. Только снег за окнами, да старая тахта, да покрывало ее волос…
***
Максим никогда не был у моря. Он никогда не видел, как вечерняя волна падает брюссельской пеной на золотое блюдо песка. Он знал только, что когда-то давно это было и с ним. Что в тёмных глубинах, хранящих венецианские бусы и греческие амфоры, скрыта и его тайна. Что в ритмичном глухом цезурированном ропоте волн – начало всей музыки и всей поэзии. Что русалки умирают от любви.
Помнишь, как устав от любви, она ела виноград? Помнишь лиловые ягоды, полные розовым соком, так и не ставшим вином? Отчего же навсегда потеряна не только надежда, но даже мечта? «Ты сразила меня, сестра моя, невеста, сразила одним лишь взором, одной цепочкой на шее». Руки в загаре, все в золотом пушке. Он ловит губами эти тонкие руки. Чего желать еще, если чудо произошло? Если нашел ту, которую выдумал так давно, еще в детстве?
Голые, мокрые в дожде ветки деревьев переплетаются в осеннем небе, как колючая проволока. За окном – глухая кирпичная стена с надписью «Здесь ничего нет».
Он опускался на колени и пробовал молиться. Господи, о чем?
– А хочешь, мы поедем на юг, Максим? К морю? Ты ведь никогда там не был. Ну, хоть бы и в Сочи. Тебе холодно тут, ты болен. ………………………………… Мы поедем на юг, и все пройдет. Правда-правда. Нам ведь хорошо вместе, разве нет? Что с тобой? Да не молчи же!
– Прости меня, Зоя. Видно мне это… не по плечу. Не по силам, понимаешь. Я не могу плыть за буйки. Я разучился, понимаешь, я слишком долго ждал этого. Может быть, много веков. Прости. Мне все равно не удержать тебя. Рано или поздно… Солнце нельзя держать в комнате. А шум в рапане – вовсе не ропот моря, а простая физика, ведь так?
– Глупости. Все пройдет. Ты просто устал. Только не гони меня, пожалуйста. Ну поедем на юг!
Но Максим не хотел на море: в страну пляжей, мокрых тел, плотно – лежак к лежаку – покрывающих берег. Не было там страны его снов. Были только буйки, грязные забегаловки, кричащее разноцветие синтетических купальников, скрывающих тело. Лысый фотограф в белой рубашке-бобочке и с носовым платком, четырьмя узелками завязанным на голове.
Этой страны не было, как не было и не могло быть женщины в сердоликах, идущей по берегу, египетским звоном звеня золотыми запястьями и гладя кудрявые гривы прирученных волн загорелой рукой.
***
Только ночью чувствуешь, как Земля летит в космическом пространстве. В белом домике у Черного моря спят обитатели санатория, никогда не заплывающие за буйки.
Уставшее море отшлепывает ритм мокрой ладонью. Русалки танцуют джаз, соря драгоценными камнями, кораллами и медузами. И бедный старик бредет по пляжу, собирая бутылки, в которых прячутся звезды.
Ок.1976, 2017.***В переулках вертит время ветер,В серый мир квартирной воркотниВходит март отчаянно, как Вертер,Приподняв от ветра воротник.
Комната – глухая и немая.Из-под рук оконного креста,Ничего про нас не понимая,Смотрит строго с неба пустота.
Как из ран, из кухонного кранаКапают минуты тяжело.Может поздно. Может – слишком рано.В общем, все равно – не повезло.
Все равно не удержать надежды,Канувшей в весенний неуют.Ангелы – небесные невежды —С голубями крошек не клюют.
2002Портрет художника в зрелости
Мокрое и серое, как половая тряпка, утро медленно вползало в комнату. Дождь, начавшийся еще ночью, к утру усилился, и блеклые струи его мерно и скучно колотили о жестяной подоконник.
Андрей высунул руку из-под одеяла и, схватив пронзительно звенящий будильник, быстро спрятал ее обратно. Будильник еще что-то буркнул и обиженно затих.
В комнате было холодно, потому что осень нынче наступила рано, отопление не работало, а заклеить окна Андрей никак не мог собраться. Коварный будильник все же отомстил, коснувшись его ноги своим ледяным металлическим боком. Андрей чертыхнулся и, рискнув еще раз приоткрыть одеяло, выпроводил его на место.
Когда он проснулся во второй раз, было уже девять часов. Дождь поредел, помельчал, но от этого стал только еще противнее.
«Девять часов. Я же вчера лег в двенадцать. Девять часов. Какой разврат! Это все дождь виноват, – думал Андрей сердито. – Да, все из-за проклятого дождя. И вчера было то же. И голова болела. И сейчас болит. И будет болеть».
Он полежал еще немного, в раздумьях о том, что надо вставать. Вставать – это значит вылезать из-под теплого одеяла, зябнуть, потом готовить завтрак и опять что-то есть… Опять овсянка, яйцо всмятку, бутерброд с сыром. Кстати, сыр у него, кажется, кончился еще вчера.
Андрей блуждающим взглядом обвел свое жилище, словно ища в нем какой-нибудь предлог, чтобы не вставать.
Свою большую комнату в коммунальной квартире Андрей условно делил на зоны. Сейчас он находился в спальне, состоящей из широкой кровати, бабушкиного туалетного столика, потерявшего за свою долгую жизнь одну из ножек, и старого платяного шкафа с зеркалом во всю створку, угрюмо стоящего в самом темном углу. В зеркале тускло мерцали мягкий зеленый диван и покрытый потертой плюшевой скатертью обеденный стол, которые вместе с любимым бабушкиным креслом и хлипкой этажеркой, уставленной множеством мелких предметов неизвестного назначения, составляли обстановку его гостиной. В самой светлой части комнаты – между двух окон – Андрей устроил мастерскую. Композиционным центром ее был мольберт, задрапированный женским халатом.
Старая мебель, картины в тяжелых рамах с облезающей позолотой – все это казалось Андрею обломками кораблекрушения. Для бабушки это был привычный, устойчивый мир, это была ее крепость, надежная, как темный дубовый шкаф, помнящий ее еще девочкой. Устойчивые вещи, казалось, делали устойчивой и саму жизнь. И Андрей, пока бабушка была жива, чувствовал себя среди них своим, и комната эта была и его крепостью. Ему казалось, что это вещи делают ее такой. И неторопливое течение жизни не могло бы быть другим среди этих вещей. Но вот бабушки не стало, он остался один – и стены рухнули. Эти островки материи: шкаф, кресло, диван – перестали быть его защитой и опорой. Он чувствовал себя человеком, выброшенным на необитаемый остров и пытавшимся из обломков разбитого корабля построить себе прочное жилище. А позолота сползала с рам…
Андрей взглянул наверх и заметил паутину в углу под потолком. «Надо заняться делом, – подумал он.– И прежде всего встать». Глубоко вдохнув, он выпрыгнул из постели и запрыгал по комнате в трусах с надписью «Москва-80» и в одной тапке, напевая «Мне не холодно совсем, мне не холодно совсем» и стараясь отыскать вторую. Наконец он извлек ее из-под кровати, всю в пыли.
В половину десятого Андрей, совсем одетый и в обеих тапках, выполз на коммунальную кухню. На всякий случай он заглянул в холодильник, но тщетно. Сыр со вчерашнего дня не появился. Андрей вздохнул и поставил вариться яйцо.
В этот момент в кухню вошла Эвелина Альбертовна, очень седая, очень накрахмаленная и кружевная старушка.
– Доброе утро, Эвелина Альбертовна, – сказал Андрей.– У вас не найдется кусочка сыра в долг? До завтра.
Эвелина Альбертовна знала Андрея с тех пор, как он пошел в первый класс, и поэтому ничему не удивлялась.
– Сыр есть, Андрюша. Швейцарский. Это, конечно, не «Грюйель», сами понимаете… Но сойдет, не правда ли?